Only god can judge me.
но мне это безумно нравится и напоминает...

Медленный танец.

С ним ужасно легко хохочется, говорится, пьется, дразнится; в нем мужчина не обретен еще; она смотрит ему в ресницы – почти тигрица, обнимающая детеныша.

Он красивый, смешной, глаза у него фисташковые; замолкает всегда внезапно, всегда лирически; его хочется так, что даже слегка подташнивает; в пальцах колкое электричество.

Он немножко нездешний; взор у него сапфировый, как у Уайльда в той сказке; высокопарна речь его; его тянет снимать на пленку, фотографировать – ну, бессмертить, увековечивать.

Он ничейный и всехний – эти зубами лязгают, те на шее висят, не сдерживая рыдания. Она жжет в себе эту детскую, эту блядскую жажду полного обладания, и ревнует – безосновательно, но отчаянно. Даже больше, осознавая свое бесправие. Они вместе идут; окраина; одичание; тишина, жаркий летний полдень, ворчанье гравия.

Ей бы только идти с ним, слушать, как он грассирует, наблюдать за ним, «вот я спрячусь – ты не найдешь меня»; она старше его и тоже почти красивая. Только безнадежная.

Она что-то ему читает, чуть-чуть манерничая; солнце мажет сгущенкой бликов два их овала. Она всхлипывает – прости, что-то перенервничала. Перестиховала.

Я ждала тебя, говорит, я знала же, как ты выглядишь, как смеешься, как прядь отбрасываешь со лба; у меня до тебя все что ни любовь – то выкидыш, я уж думала – все, не выношу, несудьба. Зачинаю – а через месяц проснусь и вою – изнутри хлещет будто черный горячий йод да смола. А вот тут, гляди, - родилось живое. Щурится. Улыбается. Узнает.

Он кивает; ему и грустно, и изнуряюще; трется носом в ее плечо, обнимает, ластится. Он не любит ее, наверное, с января еще – но томим виноватой нежностью старшеклассника.

Она скоро исчезнет; оба сошлись на данности тупика; «я тебе случайная и чужая». Он проводит ее, поможет ей чемодан нести; она стиснет его в объятиях, уезжая.

И какая-то проводница или уборщица, посмотрев, как она застыла женою Лота – остановится, тихо хмыкнет, устало сморщится – и до вечера будет маяться отчего-то.

Крестик.

Меня любят толстые юноши около сорока,

У которых пуста постель и весьма тяжела рука,

Или бледные мальчики от тридцати пяти,

Заплутавшие, издержавшиеся в пути:

Бывшие жены глядят у них с безымянных,

На шеях у них висят.

Ну или вовсе смешные дядьки под пятьдесят.

Я люблю парня, которому двадцать, максимум двадцать три.

Наглеца у него снаружи и сладкая мгла внутри;

Он не успел обрести той женщины, что читалась бы по руке,

И никто не висит у него на шее, кроме крестика на шнурке.

Этот крестик мне бьется в скулу, когда он сверху,

и мелко крутится на лету.

Он смеется

и зажимает его во рту.


Простая история
Хвалю тебя, говорит, родная, за быстрый ум и веселый нрав.
За то, что ни разу не помянула, где был неправ.
За то, что все люди груз, а ты антиграв.
Что Бог живет в тебе, и пускай пребывает здрав.

Хвалю, говорит, что не прибегаешь к бабьему шантажу,
За то, что поддержишь все, что ни предложу,
Что вся словно по заказу, по чертежу,
И даже сейчас не ревешь белугой, что ухожу.

К такой, знаешь, тете, всё лохмы белые по плечам.
К ее, стало быть, пельменям да куличам.
Ворчит, ага, придирается к мелочам,
Ну хоть не кропает стишки дурацкие по ночам.

Я, говорит, устал до тебя расти из последних жил.
Ты чемодан с деньгами – и страшно рад, и не заслужил.
Вроде твое, а все хочешь зарыть, закутать, запрятать в мох.
Такое бывает счастье, что знай ищи, где же тут подвох.

А то ведь ушла бы первой, а я б не выдержал, если так.
Уж лучше ты будешь светлый образ, а я мудак.
Таких же ведь нету, твой механизм мне непостижим.
А пока, говорит, еще по одной покурим
И так тихонечко полежим.